Код произведения: 3341
Автор: Губерман Игорь
Наименование: Вечер в гостинице
И.Губерман.
Вечер в гостинице
-----------------------------------------------------------------------
Сборник "НФ-5".
OCR & spellcheck by HarryFan, 24 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
Неровные спешащие слова, косо сбегая вниз к концу каждой строчки,
заполняли фирменный служебный блокнот с типографской шапкой "Докладная
записка" на каждой странице. Я нашел его в тумбочке гостиничного номера
среди старых газет, обрывков бумажного шпагата, сплющенных тюбиков пасты и
пустых сигаретных пачек с крошками табака - того хлама, который обычно
убирают перед въездом новых постояльцев. Восстановить мостки между
отрывками этих записей, сделанных для себя, оказалось неожиданно легко.
Фамилии владельца блокнота я не знаю, а называть город - ни к чему.
Уходя, гашу свет, уступаю дорогу транспорту, уважаю труд уборщиц и из
последних сил взаимно вежлив с продавцом. Храню деньги в сберегательной
кассе, берегусь высоких платформ и не разрешаю детям играть с огнем. Тем
более, что у меня нет детей. Весенние гололедицы моих любовей уже
несколько раз без перехода в лето сменялись осенним листопадом. Осторожно,
листья! Водитель, берегись юэа и помни о тормозах. Я и тут поступал
правильно.
У меня тихая и неброская работа, я не тщеславен и не мечтаю о своем
блеклом портрете в отрывных календарях. Мою работу не за что самозабвенно
и безумно любить, но значит не наделаешь и ошибок. Я член профсоюза, кассы
взаимопомощи и безропотно плачу взносы какому-то из добровольных обществ -
кажется, непротивления озеленению.
Еще лет пять назад я кидался в драку и лез в бутылку, пытался
доказывать или убеждать, охотно бился головой о любую, стену и махал
руками так интенсивно, что среди глухонемых наверняка прослыл бы болтуном.
Но потом незаметно выбыл из коллективной погони за мнящимся горизонтом и
почувствовал, насколько легче и проще наблюдать за миром со стороны, быть
лишь свидетелем. И жизнь моя, как стрелка на уличном циферблате,
аккуратными ежедневными толчками равномерно задвигалась вперед. По
кругу...
Только стрелке не видно, что это круг. Или не стоит об этом писать? Но
ведь я хочу разобраться. Или не хочу?..
В тот вечер у меня было очень плохое настроение, и все раздражало в
этом блондине с лицом умной лошади, которому крутые скулы придавали еще
сходство с университетским ромбом в петлице его пиджака. Злил меня и этот
значок, называемый "Я тоже не дурак", и непонятная услужливость блондина -
он откуда-то знал все номера этой хилой труппы гастролеров и громко шептал
мне, что будет дальше, хотя я вовсе не просил, - и его нервозность. А она
явно была, и я не знал, чем она объясняется. К сожалению, свободных мест
поблизости не было.
Я приехал еще утром в отмерзающий после полярной ночи северный городок
и по гнущимся половицам его деревянных тротуаров сразу пошел в управление.
А через час в тряском, как телега, вертолете, старательно валящемся в
каждую воздушную щель, меня уже везли к месту, где начиналось
строительство, - на створ будущей плотины.
Мы за полдня оговорили все изменения в проекте, а потом до позднего
вечера еще сидели в домишке гидрологов, уточняя миллион мелочей. Но люди
эти - я их больше не увижу уже, не будет надобности приезжать - были мне
одинаково и однолико безразличны, поэтому я забрал бумаги, отказался с
ними выпить и вернулся в город в тот утренний час, когда на улицах еще
мало народу и только в очереди за кефирной подкормкой для наследников
стоят и курят первую сигарету зеленые от недосыпания молодые отцы.
Вот и вся командировка. Самолет мой улетал только завтра. Я спал,
знакомился с соседями по номеру и курил, а вечером потянуло на улицу. Два
стоящих рядом клуба (в обоих крутили кино) и маленький, но с колоннами
театр глотали тонкий и непрерывный поток желающих убить вечер.
Я прельстился заезжими эстрадниками, чуть потолкался у входа среди
местных девиц, и роскошный, баскетбольного вида рыжий парень оторвал мне
один из двух своих билетов мужественным жестом, которым одновременно
вырывал из сердца ту - подлую и непришедшую. А я сел поближе, наткнулся на
общительного блондина и теперь с завистью думал о ком-то, наверняка
занявшем мое место рядом с отставленным рыжим.
Тем временем на сцене вместо чечеточника, страдавшего одышкой
(микрофон, естественно, забыли убрать), утвердилась маленькая полнеющая
скрипачка в длинном платье, желтом, как измена, и открытом, как цветок
перед опылением. Скрипка была ей ни к чему, с гитарой она смотрелась бы
лучше, да и то не на сцене - очевидно, понимая это, она играла кое-как.
Трезвая женщина, с одобрением подумал я.
И вдруг я понял, что знаю о ней все. Основным в ее несложной жизни
была, безо всякого сомнения, счастливая и трепетная готовность в любой
момент стать завлеченной и обманутой. Воспринимая этот хитрый мир только
слухом и осязанием, она имела еще и ряд убежденных мыслей о назначении
внешнего облика, и не последней из них была уверенность, что губы следует
красить возможно шире и ярче, ибо мужчина - дурак и красному рад.
Ощущение, что угадал, было настолько весомым и прочным, что для
развития внезапного дара я тут же решил потренироваться на блондине.
Учитель. Ну, конечно же, учитель. Преподает географию в шестых классах,
по вечерам ведет кружок "Хочу все знать" и встречает с зонтиком жену -
алгебраичку, нервную, худую и впечатлительную. За полгода до отпуска
планирует поездку в Крым, но потом уходит со школьниками в турпоход по
родному краю. Любит поговорить за рюмкой о загадках науки и в силу
отзывчивости постоянно сидит без денег. А сегодня алгебраичка не смогла
пойти в театр (примерка первомайского платья, задуманного зимой), но
продавать ее билет он не стал, стесняясь шныряющих учеников. Зато теперь
хочет получить удовольствие сразу на два билета и для этого привлекает
меня. Черта с два. И когда объявили антракт, я отказался идти с ним в
буфет пить пиво. Впрочем, у меня было дело.
Сразу после стыдливой скрипачки наступил расцвет вокала. Тенор с сытыми
глазами был объявлен в афише с красной строки и вовсе не делал секрета из
своего таланта и случайности пребывания в этой труппе. Он венчал собой
первое отделение, этот ржавеющий гвоздь программы, и был упоенно взвинчен,
как петух в без одной минуты пять. Правда, плотоядно уставившись на
кого-то в первом ряду, запел он действительно с чувством. Как сирена,
увидевшая Одиссея. Он так исказил слова старой песни, что в перерыве я
решил зайти к нему за кулисы.
Он сидел перед зеркалом, любовно изучая свое лицо.
- Послушайте, - сказал я от двери. - Вы поете: "Жизнь, ты помнишь
солдат, что погибли, себя защищая". Вы понимаете - себя?!
- А кого же? - спросил тенор и засмеялся от превосходства.
После перерыва я отыскал свое законное место, но там - как она прошла
без билета? - сидела она, явно она, так жестоко опоздавшая, и все
простивший расцветший рыжий искоса смотрел на нее сбоку, как одноглазый
пират на пассажирский парусник. И я понял, что не уйти мне сегодня от
общительного блондина и, сев к нему, сдался на милость победителя, покорно
кивая, когда он шептал мне, что будет на сцене дальше.
А где-то на пятом номере он весь подобрался, и я снова почувствовал,
что он волнуется. На сцену выходил фокусник.
Так вот в чем дело, он еще любит эти детские штуки, и ясно теперь, чем
он занимается с учениками. А дома от бесчисленных стараний перебита вся
посуда, но алгебраичка не покупает новую, зная из литературы, что мужа
лучше держать в строгости.
У фокусника было длинное желтоватое лицо с тонким прямым носом и шапка
седых волос, жестко клонящихся набок. Он был похож на старого индейского
вождя - только дай ему лук или томагавк, он мигом оставил бы эти фокусы.
Было ему лет пятьдесят, и фокусник он был очень слабый.
Просто бывший учитель, злорадно подумал я. Чуть приноровился и пошел в
профессионалы. Теперь бедствует и уже жалеет, но зато исполнилась голубая
мечта ходить в театр со служебного входа. Ах, блондин, плохи твои будущие
дела!
Фокуснику помогала женщина с мягким добрым лицом, никак не вязавшимся
со зловещими кинжалами, которые по ходу обмана зрителей приходилось то
доставать, то прятать.
А потом было что-то еще, а потом я вышел и облегченно вздохнул.
Знакомые пробирались друг к другу, чтобы спросить бессмысленное "Ну,
как?", мужчины закуривали, женщины говорили о теноре.
В номере, где меня поселили, было три кровати, шкаф, диван и пародия на
репинских бурлаков. Один из них по воле вдохновенного копииста высоко
держал голову и зорко смотрел вдаль, вероятно провидя светлое будущее
волжского пароходства. Да и ядовитый пейзаж был дружеским шаржем на
природу.
Сосед, мой ровесник (или чуть помоложе), худой и лысоватый парень -
газетчик был мне довольно симпатичен. Еще утром, когда усталый и пыльный я
ввалился в номер, он сразу же задал мне журналистско-милицейский вопрос:
кто я есть.
- Хомо сапиенс, - буркнул я, и он больше ничего не спросил, очевидно
приняв мое настроение за характер жильца коммунальной квартиры, где
кастрюли на замках. С полчаса он скучал над блокнотом и лениво почесывал
бумагу пером, а потом вдруг снова решил культурно пообщаться и рассказал
мне старую шутку о том, как один матерый журналист спросил у другого
такого же, читал ли тот его вчерашний очерк, а тот жутко обиделся, обозвал
его хулиганом и сказал, что не читал даже Льва Толстого.
Тогда я рассказал ему, как один геолог заблудился в тайге и пять суток
голодал, хотя у него был карабин с одной пулей и лошадь, а на вопрос,
почему он не пристрелил лошадь, ответил, что она за ним записана, а у них
строгий завхоз.
И между нами установились прекрасные безразличные отношения. Честно
сказать, этот парень чем-то заинтересовал меня, несмотря на обилие готовых
заученных выражений - в Москве мне как-то не приходилось встречаться с их
братом, и думал я о них приблизительно так же, как о девицах у кинотеатра.
Но этот был совсем ничего, и любопытство к людям еще явно оставалось у
него душевной, а не профессиональной чертой.
Наслушавшись его самоуверенных формулировок, я очень удивился, когда он
сказал, что слово для него, как женщина - силой не возьмешь, а только
разумом, выдержкой, уговором.
- Ну, а любовь? - спросил я. - Женщина по любви, слова по любви?
- Понимаете ли, - сказал он. - Женщины, как правило, приходят сами по
любви, приходят к людям красивым, а слова - к талантливым. А я - сами
видите. И журналист тоже средний.
Через час я, собрался отсыпаться, а он сказал, что время - деньги,
потехе час, и куда-то убежал, вернувшись только к вечеру.
А перед моим уходом в театр мы оба поговорили с третьим соседом, сухим
краснолицым стариком из древней семьи раскольников, когда-то бежавших ни
Енисей. Его неторопливая жизнь бакенщика месяц назад завертелась волчком,
вспыхнула и испепелилась от творческого горения столичных киношников. Дело
было так.
Молодые парни из документальной студии приехали снимать фильм о
судовождении по сибирским рекам, и бакенщика прикрепили к ним как местного
специалиста. Кто-то шепнул ему, что киношников надо слушаться, а то не
заплатят денег, и старик это запомнил. На одной из съемок он по всем
правилам расставил бакены, зажег ночные огни и сел покурить. Юный
оператор, пылающий от обилия идей, нашел, что бакены стоят недостаточно
киногенично, и спросил, нельзя ли эти цветные огни-ориентиры разместить на
вечерней реке по-другому.
- Почему не можно, можно, - ответил хитрый старик и, не моргнув глазом,
переставил цветные стекла фонарей в точности, как его попросили. Он только
умолчал, что теперь сочетание огней стало бессмыслицей, и, следуя этим
путеводным звездочкам, пароходы немедленно врезались бы в берег, если бы
штурманы еще раньше не сошли с ума.
Бакенщик - это стрелочник речных путей, поэтому во всем обвинили
старика. От огорчения он жестоко запил и приехал в районный город - не
искать правды, потому что знал, что виноват, а отвести душу жалобой. За
неделю он тут очень прижился, понемногу выпивал с новыми знакомыми, потом
добавлял с другими, и по утрам у него дрожали руки. Он утверждал, что его
трясет некий Аркашка, требующий выпить - и действительно, после первой же
утренней рюмки руки переставали дрожать. В фольклоре и в самом деле уже
давно существует этот невидимый Аркашка, и старик говорил о нем продуманно
и любовно. По его словам выходило, что Аркашка (а иногда Аркадий Иванович)
вездесущ, всепроникающ и трясет пьющих без разбора, хоть ты будь министром
речного флота. Вечером он запоминает и записывает, а по утрам ходит по
должникам, и тут отдай его долю, а иначе будет трясти, и ничем от него не
спасешься. Доктора все об Аркашке знают, но его ничем не возьмешь, он в
любого входит и выходит, когда вздумает. А как задобрил его утренней
рюмкой, он тебя отпускает и идет к другому. А по вечерам он трезвый,
потому что работает - пишет, кто что пил и к кому завтра во сколько.
К сожалению, написанные слова не в силах передать красоту убежденного
изложения, тем более, что сам старик с Аркашкой очень дружил, был с ним
запанибрата, никогда ему не отказывал - и уже неделю не мог выбрать время
зайти в исполком с жалобой.
Я шел по пустому городу, освещенному холодным ночным солнцем, и заранее
знал, что происходит сейчас в гостинице. Журналист мертвой хваткой
вцепился в старика, успевшего за бесконечные часы на реке придумать тысячу
невероятных историй и собственные версии всех мировых событий. Наверно
сейчас он сидит на своей кровати, касаясь старчески белыми ногами со
вздутыми синими венами аккуратно поставленных рядом сапог с висящими на
них портянками, и что-нибудь говорит, непрерывно потягивая "Север",
который прямо пачкой держал вместе со спичками в кисете из тонкой резины.
А в соседнем номере два инженера (они летели со мной из Москвы)
наверняка пьют портвейн - все, что осталось в городке к началу навигации,
и говорят о женщинах, сортах сигарет и маринованных грибах под холодную
водку. Они оба, несмотря на крайнюю молодость, уже интуитивно осознали,
что общность людей рождается в совместных деяниях, и за неимением работы
устанавливали эту общность за столом. Оба только что кончили институт и
изо всех сил прикидывались мужчинами, стараясь, чтобы каждый забыл, что
другому только стыдные двадцать три.
А я шел и с неприязнью к себе думал, как надоело знать все заранее,
понимать все, что происходит, и от окружающего ничего не ждать - ибо все
уже известно.
У окошка администратора, поставив чемодан под постоянный плакатик "Мест
нет", сутулился все тот же блондин, и было в его фигуре что-то,
заставившее меня подойти - значит, он приезжий: какого же черта бежать в
театр, не устроившись на ночлег!
- Но я специально прилетел, поймите, я не могу не быть сегодня в
гостинице, - говорил блондин а окошко безнадежным просящим голосом,
обрекающим его на верный неуспех у любых мелких служащих. - Ну,
пожалуйста, у вас же наверняка есть места по броне.
- Места по броне называются так, потому что уже забронированы, - опытно
сказала железобетонная администраторша.
Не успев подумать о ненужности мне этого сраженного служебной логикой
только что жизнерадостного, а теперь унылого блондина, я наклонился к
окошку.
- У меня в номере есть диван, - сказал я. - Не ночевать же человеку на
улице.
- А вам лучше подняться наверх и прочесть правила распорядка, - готовно
ответила администраторша. - На диване не полагается.
- На ночь можно, - сказал я миролюбиво, но твердо. - А завтра я уеду.
По инерции ответив, что нечего за нее распоряжаться, она улыбнулась
блондину уже как постояльцу, а не назойливому просителю.
- Спасибо, - растроганно сказал блондин моей спине и через минуту
догнал меня на этаже, невнятно произнося какие-то запыхавшиеся слова. У
любого мелкого благородства есть оборотная сторона - самому себе
становится приятно; должно быть, большинство добрых дел и совершается из
этого побуждения. Я толкнул дверь номера.
Старик босиком сидел у стола и одобрительно молчал, а журналист одетый
лежал на кровати и читал тонкий журнал, вслух ругая какого-то автора очень
разными словами: "кретин" в этом букете было самым приличным. Увидев нас,
он перекрыл густой поток существительных.
- Как провели время? - интеллигентно спросил бакенщик.
Журналист не мог упустить такой возможности.
- Время не проведешь, - радостно сказал он.
Сейчас мне тоже хотелось поговорить.
- А ругать статьи коллег - профессиональное развлечение? - спросил я,
снимая пиджак. Блондин, молча подпиравший шкаф, вдруг бурно и настойчиво
вмешался:
- Вы журналист?! - с пафосом спросил он. - Вы сегодня могли бы очень
помочь человеку!
- Я даже друзьям не всегда могу помочь, - приветливо отозвался
журналист, еще не остывший от статьи.
Блондин чуть оторопел и сразу ушел в защиту.
- У много путешествующих много знакомых, но мало друзей, -
наставительно произнес он.
- Экспромт или цитата? - лениво, но заинтересованно спросил журналист и
приподнялся, опершись на локоть.
Блондин явно заводил знакомство. Он перестал сутулиться и, кажется,
стал чуть толще.
- Это Сенека, - высокомерно сказал он. - Слыхали о таком?
- Где уж нам, - податливо отказалась скромная пресса. - Нас времена
пожара Рима не волнуют, мы про отвагу на пожаре вчера в Марьиной Роще.
- Нет, серьезно, - обманутый миролюбием его тона, блондин соглашался на
ничью. - Вы сейчас чем-нибудь заняты?
- Вырабатываю мировоззрение, - устало сказал журналист и откинулся на
подушку. - Друзья говорят, у меня мировоззрения нет. А без него писать -
все равно, что крутить фильм через объектив из осколков. Вот я и работаю
над собой... - Он прищурился на блондина и добавил: - В этом направлении.
Вошла горничная с бельем и, как флаг, взметнула над диваном простыню.
Журналист повернул голову.
- Томочка, - сказал он ласково, - у вас мировоззрение есть?
Пухлая Томочка, не прекращая взбивать подушку, польщенно хмыкнула:
- Что я - кассирша, что ли?
Блондин, вторично сраженный за последние полчаса, посмотрел на
журналиста преданными глазами.
- Какие вы все уверенные, - сказал он.
- Не обобщай и не обобщен будешь, - победительно сказал тридцатилетний
газетный волк.
Я вышел в коридор - полутемный, но с коврами, и сел в продавленное
кресло. Странная штука - когда-то приучить и теперь постоянно чувствовать
себя в этой жизни сторонним наблюдателем, очевидцем, по необходимости
статистом, но никогда не более. А сигарета кончилась, и тлеющий огонь уже
раздирал стружки табака у самых пальцев. На этаже перестали хлопать двери,
кто-то кинул телефонную трубку, и из соседнего номера прорезался
портвейный диалог двух зеленых колосящихся мужчин.
- Я ей прямо заявил - да или нет, а она смеется.
- Приготовишка! - сказал второй.
Хоть эти не обманули моих ожиданий.
Когда я вернулся в номер, журналист сидел на кровати, надевая туфли, и
был весь внимание. Блондин спешил, глотая куски слов:
- А у многих записано такое, что они с удовольствием бы отказались...
Он знакомо улыбнулся мне и сказал:
- Я работаю в институте нервной патологии. Если вы не возражаете...
- Нет, нет, - перебил журналист, - никто не возражает. - Что-то
напористое появилось в нем мгновенно, без всякого перехода от иронической
отдохновенной расслабленности десять минут назад.
Я пожал плечами, а журналист уже бросил: "Идемте", и блондин, еще раз
улыбнувшись мне, покорно вышел следом.
Старик, зараженный их непонятной горячкой, натягивал сапоги и сопел. Я
постоял, закурил, невидяще глядя в окно, и, не раздеваясь, прилег на
кровать. Сигарета показалась мне очень вкусной. Надо было всю выкурить ее
лежа, подумал я.
С полчаса я пролежал в полусне, думая о проектном бюро, куда мне завтра
предстояло вернуться, о своих ненужных приятелях, о пожилом сотруднике с
нарукавниками - он сидел за соседним столом, и у него была папка переписки
с красной карандашной надписью "К ответу!", а то место, где спина теряет
свое название, гораздо шире и подвижнее, чем плечи; и о душном коридоре,
где все с утра до вечера с отвращением, через силу курили и где дымились,
не рождая огня, служебные микрострасти.
- У меня просто никак не доходят руки, - входя, громко говорил
журналист, полуобернувшись к идущему сзади блондину, - а надо об этом
писать и писать. У меня, знаешь, был странный случай...
Они уже на ты, машинально отметил я.
- Я выходил из кино с приятелем, ему лет сорок, здоровяк, веселый
мужик. И вдруг я подумал: а вот Илюшка завтра умрет, а все останется
по-прежнему, я с кем-то другим стану так же разговаривать. Ну, думаю, черт
побери, отогнал от себя эту мысль почти силой, а утром позвонили, что Илья
ночью умер от разрыва сердца. Ты знаешь, у меня шрам остался, будто я
виноват...
- Видите ли... - очень серьезно и медленно сказал блондин.
Он не мог, как этот бродяга-журналист, через час после знакомства
перейти на ты или сказать "Кури, старик!", подвигая собеседнику его же
сигареты.
Они оба закурили, и блондин опять очень спокойно и медленно сказал:
- Видите ли, я с удовольствием поговорю с вами об этом завтра, он
вот-вот придет, и я очень волнуюсь. Вы должны меня понять...
В дверь постучали. Блондин вскочил, по-школярски выхватив изо рта
сигарету. Журналист хрипло крикнул "Войдите!" Старик уперся руками в
колени и наклонился вперед.
В комнату вошел фокусник, еще не успевший снять черный великосветский
фрак, в котором, по мнению циркачей всего мира, ловкость рук наиболее
впечатляет. Сзади бесшумно шла женщина с мягким лицом.
- Добрый вечер, - сказал фокусник. - Мне на этаже передали записку с
просьбой зайти в этот номер...
- Я хочу показать вам одну штуку, - блондин судорожно глотнул слюну.
Кинувшись вбок, он достал из-за портьеры свой чемодан и поставил его на
стол, сдвинув графин с водой. Журналист молча зашторивал окно. Стало
сумеречно, в узких столбиках пробившегося света заплясала пыль. Фокусник
стоял молча. Я поразился его глазам, живущим совершенно отдельно на
длинном желтоватом лице с резкой насечкой морщин. Глаза были глубокие,
очень темные и - как быстро пришло сравнение! - будто у пса, ударенного ни
за что. Женщина взяла его за руку.
- Это моя жена, - сказал фокусник.
В чемодане оказалась панель с набором переключателей, длинный шнур и
объектив с гармошкой, как у старых фотоаппаратов. Блондин, суетясь,
протянул шнур до розетки, направил объектив, и на белой стене под потолком
зажегся светлый квадрат. Послышался неразборчивый шум.
- Только звук неважный, - сказал блондин. - Плохая запись.
Это была внутренность какого-то очень длинного полутемного барака. По
всему земляному полу на клочках соломы, шинелях и рваных мешках вповалку
лежали люди. Кто-то стонал. Все были в мятой солдатской форме без погон и
в сапогах или обмотках. С изображения пахнуло застойным вокзальным
запахом, объектив заскользил по телам и двинулся к задней стене барака.
Высокий пожилой солдат застонал и перевернулся с боку на бок, вяло и
бессильно откинув руки.
Снимающий устремленно двигался куда-то, и объектив кинокамеры торопливо
проходил по всему, что попадалось на пути.
Легкая фанерная дверь открылась внутрь барака.
За ней была узкая комната с невысоким и длинным бетонным постаментом.
Она была сделана очень тщательно, пол был тоже бетонирован. Уборная резко
отличалась от всего барака.
- Сволочи, аккуратисты! - сказал где-то сзади журналист.
- Это лагерь под Харьковом, - тихо сказал фокусник.
В уборной толпились люди, слышался приглушенный неразборчивый говор.
Снимавший этот странный фильм бесцельно крутил объектив, скользивший -
как они снимали в полутьме, откуда аппарат? - по тесно столпившимся людям.
Изображение то было очень расплывчатым, то вдруг четко выхватывалось
чье-то возбужденное лицо с капельками пота возле красной полосы,
оставленной тесной пилоткой.
Аппарат остановился на трех мужчинах в такой же солдатской форме. У них
были темными тряпками обмотаны лица и глубоко надвинуты выцветшие пилотки
- только чуть виднелись глаза и угадывалась полоска рта. Они сидели на
краю постамента, твердо поставив ноги в обмотках на пол и, чуть подавшись
вперед, смотрели куда-то вбок, застывшие, как на сельских фотографиях.
Объектив дернулся и в середине столпившихся ярко выделил бледное
треугольное лицо с каплями пота на лбу и высоких залысинах. Лицо парня
было очень молодое и тонкое, только резкие складки морщин опускались к
краям губ от крыльев носа и сильно старили его, а так ему было лет
двадцать. Парень волновался и трудно дышал.
Объектив вернулся к троим. Сидящий посреди встал. Неразборчивый шум
сразу смолк, он заговорил, и хриплые, плохо записанные слова зазвучали
весомо, как удары молота о сваю.
- Вас слушает трибунал советских людей, временно попавших к врагу.
Отвечайте честно, от этого зависит ваша жизнь. В лагере, откуда вас
привезли, вы были переводчиком. Это так?
Объектив застыл на белом лице парня. У того судорожно прыгнул кадык и
разжались тонкие губы. Четко падали короткие, очевидно, давно уже
продуманные слова.
- Да, я действительно был переводчиком.
- Как вы попали в плен?
- Я не трус, мы все тут попали одинаково.
- Вы вызвались в переводчики добровольно. И били наших солдат.
- Да, бил. Когда видел, что пленного сейчас ударит фашист, ударит
прикладом по голове, я бил его по лицу первым.
- Зачем?
Снова лицо парня. Он, кажется, чуть опомнился. Его ответы - наверное,
студент, подумал я - звучали очень округло, по-книжному, диковинно для
этой обстановки.
- Это звонко, обидно, но не больно, а главное - не смертельно. А немец
тогда уже не бил, его устраивало, что мы расправляемся сами. Считаю свои
действия правильными и в этом лагере снова пойду переводчиком.
- Вы сумели что-нибудь сделать за это время? - голос звучал гораздо
мягче.
- Здесь есть люди, которые подтвердят: я устроил побег тех капитана и
майора, когда узнал, что на них донесли.
- Верно, - сказал кто-то сбоку. - Это было, я говорил.
Сидящий в середине снова встал.
- Трибунал считает ваши действия оправданными и приносит вам
благодарность, - сказал он, очевидно улыбаясь, потому что видимая полоска
рта раздвинулась и глаза стали виднее. - Вашу руку. Спасибо, товарищ! И
оставайтесь пока здесь. Теперь того, из Киева, - сказал он.
Объектив проводил спины четверых, ушедших в барак, и снова заскользил
по толпе. Здесь было человек пятнадцать - небритые, усталые, очень
возбужденные лица. Трое сидели молча.
В дверях появился высокий плечистый парень со щетинкой коротких усов.
Он заспанно щурил глаза.
- Шо тут за комедь? - спросил он. Его подтолкнули сзади, он оказался в
сомкнувшейся толпе.
- Ну, чого вам? - опять пробурчал он, уже просыпаясь.
Сидящий в середине встал.
- Вас слушает трибунал советских людей, временно попавших к врагу, -
снова сказал он. - Вы работали надзирателем и вызвались добровольно. Вы
били людей плеткой со свинцом и одному выбили глаз. Это было?
Толпа шевельнулась и сомкнулась тесней. Парень оглянулся вокруг, но еще
не понял, что происходит.
- А чего же не слухають? - сказал он. - Раз поставлен, я слежу. И
нечего спрашивать. Вы на это хто будете?
Он повел плечами, чтобы повернуться к выходу, но на него уже
набросились те четверо, что его привели. Послышался всхлип, шум борьбы, на
экране (снимающий всунул объектив прямо в свалку) замелькали руки и
головы. Потом толпа раздалась. Рослый парень мешком лежал на полу,
согнутые ноги его были притянуты к груди, руки связаны сзади, во рту
торчал кляп. Он не шевелился.
Трое, обернувшись друг к другу, коротко кивнули.
- Трибунал приговаривает вас к смертной казни, - сказал стоящий в
середине. - Приговор приводится в исполнение.
Тот дернулся и что-то промычал. Его подняли и несколько раз ударили о
бетонный пол. Тяжело хряснуло тело. Потом его втащили на постамент и,
подняв деревянную крышку, сбросили в очистной люк. Толпа молча потянулась
к двери. Остались те четверо и трое из трибунала. Снимавший тоже пошел к
двери, и только у самого выхода объектив вдруг повернулся назад.
Трое снимали с лиц повязки. Тот, что сидел в середине, уже снял.
Во весь экран прямо в объектив смотрело длинное лицо индейского вождя с
тонким прямым носом и глубокими темными глазами. Жесткие прямые волосы
чуть клонились набок.
Пленка кончилась, на стене задрожал размытый квадрат света. Журналист
подтянул штору, и от солнца стало больно глазам. Женщина тихо плакала,
держа фокусника за руку, а он сидел молча, и лицо его было, как маска.
Потом, не оборачиваясь к блондину, он хрипло спросил:
- Откуда у вас?
- Это память нашего сотрудника, - быстро заговорил тот, пропуская куски
слов. - Мы яркие пятна памяти научились снимать, а опыты делали на себе. -
Он глотнул слюну и улыбнулся. - Я-то помню мало, а у пожилых целые
километры пленки. Я на ваших представлениях два раза был в Новосибирске, я
очень эстраду люблю, а потом узнал ваше лицо на просмотре. Я вас через
Гастрольбюро искал, я только боялся очень, думал, ошибся.
- Мне потом не поверили, - медленно сказал фокусник. - А из тех никого
не осталось. При побеге...
- Где вы были потом? - требовательно перебил журналист, Фокусник
прикрыл глаза, потом посмотрел на парня.
- Строил этот город, - сказал он.
- А по профессии?
- Учитель истории.
Все молчали. Фокусник встал. Жена его уже не плакала, только смотрела
на него и держала за руку.
- Спасибо, - сказал фокусник блондину. - Если можно, я зайду к вам
завтра, сегодня не разговор.
И вышел. Блондин собрал шнур и тщательно закрывал чемодан.
- А вы сюда что, специально прилетели?
Блондин отвечал вяло, после ухода фокусника с него мгновенно слетело
нервное напряжение, и теперь он выглядел смертельно усталым.
- Я его раньше видел на сцене в академгородке. Два раза, я очень
эстраду люблю. А сейчас, как узнал, что труппа именно тут, сразу взял
отпуск и поехал... Ему сейчас хорошо, наверное, - по-мальчишески добавил
он, потом сказал: - Завтра уеду дневным. У меня дел! На три дня не
отпускали, - и стал раздеваться, откинув на диване одеяло.
Уснул он почти мгновенно, неудобно приткнувшись щекой к кожаной
диванной спинке. Журналист курил, горбился над блокнотом, а потом, словно
диктуя самому себе, внятно сказал:
- И отстраненность и неучастие, возведенные в жизненную систему, сейчас
уже не оправдание, а вина... - И снова замолчал.
Я вышел в коридор. Навстречу неторопливо шла концертная скрипачка в
другом уже, черном вечернем платье. Наклонившись в ее сторону, рядом шел
плотный лысый мужчина, по виду - заведующий или управляющий. До меня
донеслась фраза:
- Но у меня-то есть справка от месткома, что я уже больше не ворую.
Скрипачка тонко и понимающе улыбнулась его тонкой шутке.
"А когда она одета хуже, то чувствует себя дурой", - привычно подумал
я, и это было последней каплей, и скопившееся за вечер выхлестнулось
душной тоской. Когда мне все на свете стало ясно? И почему, по какому
праву? Перехожу улицу на перекрестках...
С лестницы вошел в коридор старик-бакенщик, уже успевший, несмотря на
ночное время, где-то основательно добавить. Он вплотную подошел ко мне и
жарко дохнул в лицо - пахло, как из горлышка, но выцветшие глаза смотрели
вполне осмысленно.
- Вот видишь, - сказал он. - Я это, сынок, еще от деда знал, а ему его
дед передал от своего. Каин-то Авеля вовсе и не убил. Он только
прикинулся, Авель - до поры только, до срока, а потом оклемался, и семья у
него была и дети. Вот теперь по его линии дети себя и объявляют. Это они
пока тихо жили, копили силу и никуда ее не тратили. Оно еще себя покажет,
Авелево семя, а Каиновым теперь концы, придут на подбор такие, как наш
этот.
И старик кивнул на дверь номера.
Только мне сейчас было здорово не до него, и, ощутив мое нежелание
сочувствовать, он повернул к столу дежурной по этажу. Та молча подняла
голову от книги. Она видела людей всякими, эта гостиничная дежурная, но
наступали длинные вечера, и они одинаково приходили в ее угол посидеть,
неловко привалясь боком к столу, и говорили, говорили, и она очень много
знала о жизни, старая женщина с благодетельным уменьем слушать.
За поворотом коридора сидел на диване фокусник, и жена что-то быстро
шептала ему. Человеку с жесткими седыми волосами предстояло в пятьдесят
начинать сначала, потому что теперь он уже сможет не прятаться в раковину
обиды и несчастья, но сейчас он хотел, наверное, как-нибудь растянуть
время, чтобы завтра пришло попозже и можно было подумать.
Он что-то отнял у меня, этот мальчишка-блондин, а может быть, подарил.
И еще что-то говорил журналист. Но что?
Я сел и записал абсолютно все - по порядку, в точности, как
происходило. И теперь прочту сначала...